Друзья купались в этом потоке психозапаха, по-дельфиньи кувыркались в клубах страсти. Поиграв немного, они сами устремились вверх и окропили небеса. До сего дня их семенные каналы бездействовали, сейчас же в крошеных метабрызгах содержался эрогенный, овигенный сок. Обгоняя и отталкивая друг друга, они летели к самке.
С каждым новым извержением воздух все сильнее заряжался возбуждением. Мотыльки скалили зубы-обелиски и слали сексуальные призывы друг другу. Из-под хитина сочился афродизиак. Каждый летел за своими родичами в кильватерных струях запаха.
Вдруг блеяние одного из участников этой феромонной перестрелки зазвучало еще более страстно, ликующе. Мотылек поднимался все выше и выше, его товарищи остались внизу. Эманации этого существа особенно сильно пахли сексом. Последние выбросы, последние эротические призывы... Остальные мотыльки один за другим закрывали женские половые органы, смиряясь со своим поражением, со своей мужественностью.
Торжествующий мотылек – тот самый, что получил от Ткача страшные шрамы, которые все еще кровоточили, – летел выше и выше. От него пахло женскими соками, его способность рожать уже была несомненной. Он доказал, что лучше всех подходит на роль матери.
Он выиграл право дать потомство. Остальные три мотылька это поняли. Они стали его любовниками.
Ощущение близости нового матриарха привело их в экстаз. Они описывали петли, они взмывали, и падали, и возвращались – возбужденные, пылкие.
Будущая мать играла с ними, вела за собой над жарким темным городом. Когда их мольбы стали для нее такими же невыносимыми, как для них – собственная похоть, она зависла в воздухе и раскрылась, распахнула членистый экзоскелет, выпятила им навстречу вагину.
Она совокупилась со всеми. Когда двое вдруг превращались в одну страшно мечущуюся тварь, остальные нетерпеливо ждали своей очереди. Трое, ставшие самцами, ощущали, как оттягиваются и корчатся органические складки, раскрываются животы и впервые появляются пенисы. Они шарили лапами, канатами из мускульной ткани, костяными зубцами; точно так же вела себя и самка, тянула навстречу сложное переплетение конечностей, хватала чужие, влекла к себе.
И вдруг начиналось совокупление, под отвратительные влажные звуки. Каждый мотылек утолил острейшую похоть, все четверо получили неописуемое удовольствие.
Когда прошли часы спаривания, четверо полностью обессилевших мотыльков распахнули крылья и отдались воздушным струям. Воздух остывал, слабели восходящие потоки, и уже приходилось, чтобы не терять высоту, махать крыльями. Один за другим самцы отделялись от стаи и летели вниз, к городу, на поиски пищи, уже не только для себя, но и для общей жены. А она чуть задержалась в небе. Потом развернулась и медленно двинулась на юг. Она была совершенно измотана. Ее половые органы и железы спрятались под радужным покровом, чтобы сохранить все полученное от самцов.
Матриарх полетела к Речной шкуре, к колонии кактусов, чтобы построить там гнездо.
Мои когти шевелятся, пытаясь выбраться на волю. Им мешают нелепые грязные повязки, висящие складками, как старая кожа.
Я бреду, согнувшись в три погибели, вдоль железных дорог; поезда выкрикивают мне гневные предостережения и проносятся мимо. Сейчас я крадусь по железнодорожному мосту, вижу, как внизу извивается Вар. Я останавливаюсь и оглядываюсь. Далеко внизу река ритмично лижет мелкими волнами берег, выбрасывает на него мусор. Я гляжу на север и вижу над рекой и над скопищем домов Речной шкуры верхушку Оранжереи, этот яркий нарыв на городской коже освещен изнутри.
Я меняюсь. Во мне появилось что-то такое, чего не было прежде, а может быть, что-то ушло из меня. Принюхиваюсь: тот же воздух, что и вчера, но все же другой. В этом никаких сомнений. Что-то растет у меня под кожей. Я уже не уверен в том, что я – это я. Но кто же я тогда?
Я брел за этими людьми, как бессловесная тварь, как никчемное существо, без интеллекта, без собственного мнения. Если не знаю, кто я, то откуда могу знать, что надо говорить?
Я уже не «почтенный Ягарек», я перестал им быть много месяцев назад. И я не та свирепая тварь, что рыскала в подземельях Шанкелла и убивала людей и троу, крысоджиннов и чешуеротых, что истребила целый зверинец хищных животных, целый отряд воинов разных народов, о чьем существовании я раньше и не подозревал. Тот безжалостный боец исчез.
Я уже не тот усталый, что бродил по пышным лугам и холодным пустынным холмам. И я не тот потерянный, что странствовал по бетонным коридорам города воспоминаний и терялся там, пытаясь найти того, кем я не был никогда.
Да, никого из них уже не осталось во мне. Я меняюсь и не знаю, кем стану.
Мне страшно думать об Оранжерее, у нее, как и у Шанкелла, много имен. Оранжерея, Теплица, Парник, Купол, Стекляшка... Но это всего лишь рукотворный оазис наоборот – в своем гетто кактусы попытались создать клочок родной пустыни.
Может быть, я возвращаюсь домой?
Задать вопрос – значит получить на него ответ. Оранжерея – это не вельд и не пустыня. Это грустная иллюзия, всего-навсего мираж. Это не мой дом. Но если бы он был воротами к сердцу Цимека, путем к сухим лесам и плодородным болотам, к хранилищу затаившейся в песке жизни, к великой библиотеке кочевых гаруд; если бы Оранжерея была не просто тенью, если бы она была настоящей, а не ложной пустыней, – она все равно не была бы моим домом.
Потому что моего дома не существует.
Я буду брести и ночь и день. Я вернусь по мною же когда-то оставленным в тени железной дороги следам. Я исхожу вдоль и поперек весь этот чудовищный, топографически абсурдный город и найду улицу, что привела меня сюда, разыщу узкие кирпичные каналы, которым я обязан своей жизнью, своим «я». Разыщу бродяг, с кем делился пищей, разыщу, если они еще не умерли от заразных хворей, не убили друг друга в драках за провонявшие мочой башмаки. И они станут моим племенем – раздробленным, слабым, лишенным надежды, и все же – племенем. Сначала им не было никакого дела до меня, но после того, как я несколько дней проблуждал вместе с ними, а еще час-другой напоказ, преодолевая мучения, махал деревянными протезами, они начали проявлять ко мне вялый интерес. Я ничем не обязан этим унылым существам с отравленными алкоголем и наркотиками мозгами, но я снова их найду, ради себя, а не ради них.
Такое чувство, будто по этим улицам я иду в последний раз.
Может быть, я скоро умру? Есть две возможности.
Я помогу Гримнебулину, и мы победим мотыльков, этих ужасных ночных тварей, вампиров, высасывающих души, и он в награду зарядит меня, как флогистоновую батарейку, и я полечу. Думая об этом, я лезу вверх. Все выше и выше поднимаюсь по ступенькам-перекладинам, карабкаюсь по городу как по лестнице, чтобы сверху посмотреть на его дешевую мишуру, на копошение его теней. Чувствую жалкое рудиментарное движение – это пытаются махать дряблые культи. Мне уже не гнать книзу перьями воздушные волны, но я способен изогнуть свой разум как крыло и воспарить по каналам могучею чародейского тока, той связующей и разрывающей энергии, тому противоречивому свойству Вселенной, которое Гримнебулин называет кризисом.
И это будет поистине чудесно.
Либо ничего не выйдет, и я умру. Упаду и разобьюсь всмятку о металл, или высосанные сны послужат пищей для какою-нибудь новорожденного демона. Почувствую ли я это? Буду ли я жить, превратившись в молоко? Узнаю ли о том, что сделался кормом?
Из-за горизонта выползает солнце. Я устал.
Я понимаю, что надо остаться. Если хочу быть чем-то настоящим, чем-то большим, нежели бессловесная и бездумная тварь, то я должен остаться. Я должен участвовать. Планировать, готовиться. Кивать, выслушивая предложения, не скупиться на собственные. Я охотник... то есть был охотником. Умею подкрадываться к чудовищам, к ужасным зверям.